Ольга Балла-Гертман - литературный критик, заведующая отделом публицистики и библиографии старейшего литературного журнала “Знамя”, человек, со мнением которого безусловно считаются в литературной среде. Ее точные и чуткие замечания в отношении литературного творчества, высказанные на страницах книг, периодических изданий - всегда очень ценны. О литературной критике, судьбе как романе с филологией, поездках и свежепрочитанных книгах - речь и пойдет в нашем сегодняшнем интервью.
- Ольга Анатольевна, существует множество определений литературной критики. А каково Ваше личное определение литературной критики?
- По-моему, Сергей Аверинцев говорил о филологии, что она – «служба понимания». То же самое я повторила бы и о литературной критике: это служба понимания – способ понимания литературой самой себя и способ понимания литературы – культурой как целым. Это область качественной, квалифицированной рефлексии, пространство диалога между пишущими, читающими и специалистами-литературоведами как особенной категорией читающих. Много лет занимавшись научной журналистикой в журнале «Знание – Сила» и живши с той мыслью, что журналисты такого рода – посредники между специальным и общекультурным сознанием, я теперь понимаю, что и критики, в сущности, – такие же точно посредники – между специальным литературным и общекультурным читательским сознанием; носители этих сознаний не всегда понимают друг друга.
Ещё я, пожалуй, добавила бы, что критика – это усиленное, пристальное, особенным образом сфокусированное чтение. Как культурная область она граничит с другими областями, отчасти каждой из них и принадлежа (она – обширная пограничная область с разнокачественными участками): с самой литературой, журналистикой, с литературоведением – а также с философией. С этой последней она (по крайней мере, некоторые её разновидности) вообще в глубоком родстве. Подобно тому, как философия занимается устройством мира и взаимоотношениями с ним человека, так и критика – в одном из наиболее интересных своих обликов - занимается устройством (возникающей на наших глазах) литературы и взаимоотношениями с нею человека. – ум, в первом, черновом приближении. Именно она, а вовсе не литературоведение, которое изучает литературу так же, как мир изучает, скажем, физика: в её закономерностях, в конечном счёте измеримых и исчислимых. Кстати, я бы сказала, что для литературоведения критика разминает и разогревает материал. Производит его предварительную смысловую обработку.
Отличаясь от литературоведения предметом (критика занимается становящимся, литературоведение – уже ставшим) и степенью строгости – заведомо более низкой (литературоведение - наука, а критика – нет, она, то есть, - занятие более вольное и область более пристрастных суждений), критика в сущности отвечает на те же самые вопросы, что и оно: (1) как устроен текст? (2) почему он так устроен? – а ещё у неё есть и собственный вопрос: (3) что это значит для нас здесь и сейчас?
В восприятии текста можно выделить разные степени строгости и систематичности его анализа и дистанцированности реципиента от него (и, соответственно, разные степени зрелости мысли о тексте). Это (1) чтение и восприятие частного человека,происходящее в пределах обыденного сознания, (2) критика, (3) литературоведение, (4) а дальше уж сама философия.
- А как вас правильно называть - литературный критик, литературовед? Что вам ближе?
- Наиболее адекватным мне видится всё-таки - журналист и книжный обозреватель (который, конечно, – разновидность журналиста. В общем-то им я себя в конечном счёте и чувствую – тем более, что это у меня наследственное, я журналист в третьем поколении и была им ещё в материнском чреве, когда мама училась на факультете журналистики МГУ. Вот уж воистину впитано с молоком матери и с плацентарными водами). И уж никак не литературовед: филологического образования у меня нет (по формальному образованию я преподаватель истории, закончила исторический факультет педагогического университета – куда отправилась ни по какому из конструктивных соображений, а единственно по влюблённости в человека, которому была совершенно не нужна, - и весь срок учёбы просвистала скворцом, занимаясь чем угодно, только не тем, чем требовалось: разнузданным чтением необязательного, бесконечными разговорами, романами и страстями…), о чём теперь, на шестом десятке лет, горько жалею - слишком много невосполнимых уже пробелов, которые не возьмёшь начитыванием (если только у тебя нет чрезвычайных способностей и исключительной восприимчивости – у меня их, конечно, нет), – что, конечно, не означает, что можно и нужно перестать начитывать: вот начитываю, начитываю, всему приходится учиться на бегу, притом в разные стороны одновременно.
Писать о книжках я начала гораздо раньше, чем о художественной литературе – лет примерно на десять раньше, всё это был, обобщённо говоря, гуманитарный нон-фикшн – и от звания литературного критика я долго и упорно отказывалась, говоря, что в художественной литературе я ничего не понимаю (просто на каком-то этапе это стало уже неприличным, потому что я успела Бог знает сколько написать о художественной словесности, всякий раз думая, что это вынужденно и случайно), притом, по моему чувству, это было святой правдой. Открою страшную тайну: мне и по сию минуту кажется, что я ничего в ней не понимаю – скорее, угадываю. Если человек с систематическим филологическим образованием работает со своим материалом, будучи вооружён инструментами той или иной степени надёжности, то у меня такое чувство, что я делаю это голыми руками – даже без перчаток. И обжигаюсь, потому что литература – пламя. Ещё хлеще жизни, потому что литература – это концентрированная жизнь. Как солнечный луч, пойманный лупой.
- Кто были ваши учителя и почему вы решили выбрать настоящее направление для своей работы?
- В журналистике своим учителем я считаю Ирину Владимировну Прусс, заведовавшую в «Знание – Силе», когда я пришла туда работать, отделом социологии, - и теми заданиями, которые она давала мне как автору, и терпеливым объяснением того, как должны выглядеть статьи в научно-популярном журнале, чтобы их было интересно читать, - она научила меня практически всему, что я умею и делаю сегодня. А в книжной журналистике, в газете «НГ-Экс Либрис» мой учитель - поэт, писатель, журналист Ян Шенкман, который буквально учил меня писать тексты такого формата, собственными руками на моих глазах переделывая мои громоздкие заумные писания и объясняя, почему есть смысл именно так, а не иначе. Наглядно и убедительно. Заочными своими учителями – не то что в анализе текстов (хотя, наверно, и в этом тоже), - скорее, в общей постановке ума – считаю я Лидию Гинзбург и Михаила Эпштейна. Пожалуй, ещё Ольгу Седакову – если говорить о постановке мировосприятия, то как автора эссе. В старших классах школы меня почему-то очаровывал Виктор Шкловский – назовём и его.
- Вашей эрудиции можно только позавидовать. Что читаете в настоящий момент времени? Что понравилось из прочитанного за последнее время?
- Увы, мне как раз чувствуется, что я совсем ничего не знаю – ну или почти. Системных знаний, к сожалению, нет, и вряд ли есть глубокие; а вследствие того вряд ли есть основания говорить о системном (а значит, и о качественном) мышлении – есть лишь тоска по системе и качеству параллельно со всё нарастающим пониманием и постепенным принятием того, что их, по всей вероятности, никогда не будет. В принципе, конечно, жить можно и без них и использовать те невеликие возможности своей головы, которые всё-таки хоть как-то есть. Всё-таки, учиться надо было, во-первых, хорошо, а во-вторых, не там. Исходя из того, что уже многие годы требуется для по-настоящему качественной работы, надо было поступать на филологический (отчаянно не хватает филологических знаний; хаотически начитываю) или уж на факультет журналистики, где учились и мама, и мой любимый первый отчим, и мой любимый сводный старший брат (хотя я не раз слышала, будто основательных филологических знаний журфак не даёт. Но уж наверное больше он их даёт, чем истфак пединститута. И уж точно даёт журналистские навыки, которые мне пришлось себе нарабатывать большими усилиями). То, что я даже не предприняла попыток туда поступить, просто большая глупость и принадлежит к числу того, о чём я жалею больше всего.
Читаю всегда несколько книг одновременно, в разных режимах: за письменным столом (самые сложные и самые толстые), в транспорте (те, что в рюкзак влезают – и всё-таки не очень сложные, чтобы не требовалась высокая сосредоточенность и конспектирование, это книги «путевые» или «дорожные»), перед сном (вот тут чаще всего художественное, чтобы из мира образов книги почти нечувствительно перейти в мир образов сна – это книги «предсонные»)… Впрочем, границы между этими типами очень условны, - и все они, как правило, так или иначе связаны с работой, а что с нею не связано, то непременно свяжется – внутреннее беспокойство заставит, а если не оно, то внутренняя тревожность и стыд за праздночтение: когда читаешь, зная, что отработаешь читаемое, – становится существенно спокойнее.
В рабочем порядке сейчас читаю книгу Аниты Шапира «История Израиля. От истоков сионистского движения до интифады начала XXI века» (она медленная и толстая, всё как мы любим), а параллельно ей в том же «рабочем» статусе уже прочитала для рубрики в «Дружбе народов» книгу Валерия Печейкина «Пушкин, помоги! Лекции о русской литературе от Пушкина до Кафки» (она стремительная и прочиталась за несколько часов – и прелестная). В качестве «путевой» книги недавно прочитала выпущенный Издательством Ивана Лимбаха сборник Александра Гельмана к 90-летию автора «Со всеми наедине»: стихи, дневники, статьи и одна пьеса (замечательная, глубокая и мудрая книга), в статусе «путевой» её сменила книга воспоминаний Гершома Шолема «От Берлина до Иерусалима». В качестве «предсонной» опять же только что прочитала готовящуюся к публикации в «Новом литературном обозрении» книгу Владислава Дегтярёва «Память и забвение руин» (совершенно очаровательный текст. Есть книги, которые ещё прежде своих содержаний интересны способом мышления их автора – и тем, как они приводят в нетривиальный и ясный порядок голову читателя, - вот это тот самый случай), в этом качестве её сменил роман Амоса Оза «Повесть о любви и тьме».
- Вы - автор множества книг, тысяч публикаций, лауреат престижной премии «Неистовый Виссарион». Расскажите, пожалуйста, немного о вашей биографии. Благодаря кому или чему вы оказались в профессии, которая оказалась вашим призванием?
- В критике я оказалась благодаря чистому, чистейшему случаю, богу-изобретателю (улыбается) – и так поздно, что иные к этому времени уже заканчивают. Писать о книжках я начала в 1996-м, на 31-м году, – но то был случай единичный, хотя отсчёт от него вести уже можно (то был небольшой текстик о книге немецкого философа Курта Хюбнера «Истина мифа», вышедший в «НГ-ЭксЛибрисе» в июле 1996 года); тогда я ещё работала экспертом-почерковедом и в мыслях не имела, что стану писать о литературе (да ещё публиковать написанное в периодике, ой) – хотя мне всегда, со школьных лет, было интересно, как она устроена. Систематически писать о книжках – ещё не о литературе! - потому, что сплошь о нон-фикшн, о гуманитарной теории - стала я почти в сорок лет (благодаря Яну Шенкману, другу моего первого мужа, с 2004 года стала более-менее регулярно писать в тот же «НГ-Экс Либрис», где Ян тогда работал, а потом совсем систематически вела у них полосу «Концепции»), о художественном - вообще ближе к пятидесяти (и то вначале редко и робко). А в роли заведующего отделом рецензий (критика добавилась чуть позже) в журнале «Знамя» и человека, который ради этого только и делает, что мониторит новейшую русскую словесность и даже сам почему-то при этом о ней пишет, – страшно сказать, в пятьдесят два года. (Вышло опять же случайно: моя предшественница в «Знамени», Анна Кузнецова, решила уволиться, ей стали искать замену, Сергей Иванович Чупринин предложил мне занять её место – и я подумала, что надо решаться, это-де новый опыт и расширение горизонтов, а одна только знание-сильская зарплата была мала уже тогда. В «Знание – Силе» я при этом осталась, было жаль уходить.) Ну, на пенсию пора, бабка, казалось бы. А я всё изумлённый подросток, страшно неуверенный в себе.
Призвание ли оно моё? Я, признаться, совсем не оперирую такими категориями, - на удивление, что-то стало вроде бы получаться, а так я во всей предыдущей жизни – до сорока с лишним лет, даже до почти-пятидесяти – никогда не представляла себя в роли литературного критика. Биография, как мы уже немного заметили раньше, была чересчур даже сумбурной, - работала я (если не считать самого раннего - курьерства в Институте русского языка тогдашней АН СССР; совершенно прекрасное было время, я ездила по Москве – которая тогда только связалась в моей голове в одно целое – и читала книжки) в отделе рукописей московского музея Льва Толстого на Пречистенке, затем к собственному изумлению семь лет и девять месяцев проработала экспертом-почерковедом в Российском федеральном центре судебных экспертиз, время от времени пишучи что-нибудь в «Знание – Силу» (куда очень мечтала удрать совсем, что однажды, хоть и не сразу, и случилось), потом – странный биографический скачок – на телевидении, в редакции научно-популярных программ «Цивилизация» - сценаристом и редактором, потом наконец в «Знание – Силе» и, наконец, с 2017-го – ещё и в «Знамени». Вот и жизнь моя.
- Вы работаете много лет в журнале «Знамя», в престижном и старинном издании с вековой историей, заведуя отделом критики и библиографии. Через журнал проходит множество авторов, да и фильтры отбора произведений для печати у вас очень строгие. Сегодня много талантливых произведений вам присылают?
- Увы, прозу, поэзию и даже публицистику отбираю не я, на это в «Знамени» есть специальные люди, я занимаюсь критикой и библиографией, - и вот у меня есть много совершенно замечательных авторов, сотрудничеством и знакомством с которыми можно только гордиться (а также совсем молодые, активно растущие, сильно и сложно думающие авторы, совместной работой с которыми можно начинать гордиться уже сейчас. Вот, например, Лана Ленкова или совсем юная, но уже страшно зрелая и стремительно растущая Анна Нуждина, которой сейчас ещё и двадцати нет, - я, честно сказать, чувствую себя младше её).
- Можно ли сказать что подход критиков кардинально изменился за последние 20-30 лет? Что во времена СССР, когда, по большей части, литературная критика была недалека от официоза и все пропахло конъюнктурой, больше ругали в периодических изданиях, чем сейчас?
- Всё-таки объявлять всё подряд, писавшееся в советское время, конъюнктурой и официозом было бы по меньшей мере большим преувеличением. В конце концов, не забудем, что и неподцензурная пресса тоже была; но и в подцензурной совсем не требовалось с непременностью на каждом шагу кривить душой и врать, если, конечно, тебя не заставляют писать о достоинствах литературных произведений Леонида Ильича Брежнева так, что ты не можешь отказаться, - реально было найти возможность этого не делать. Я не помню, чтобы в периодике того времени – хотя я его как раз очень неплохо застала и «Литературную газету» постоянно читала со школьных лет, мы её выписывали, – много (или вообще по преимуществу) ругали выходившие тогда книжки (ну, память может и подводить, но общего впечатления такого не осталось). Что-то, разумеется, ругали, но больше ли, чем сейчас, – я не уверена.
Да, несвобода, разумеется, была изрядная, но кто хотел говорить то, что считал нужным, тот, мне кажется, так или иначе находил возможность. Золотым, неоценимым временем в этом отношении были девяностые (те самые тридцать лет назад) – мне как читателю это десятилетие – и рубеж восьмидесятых-девяностых - страшно много дало, несопоставимо больше, чем просиживание в пединституте; первое десятилетие этого века я тоже вспоминаю с благодарностью. Тогдашней дерзости и свободы нынче нет. Но это не может значить, что их больше никогда не будет.
- Поставим знак дефис между литературной критикой и литературоведением. Но, конечно, и тогда были «звезды» в профессии. Та же нежно любимая мной Лидия Гинзбург, тот же Виктор Шкловский, Зиновий Паперный, тот же Михаил Бахтин, они писали открыто и не кривя душой. Тогда литературная критика как направление была сильнее, чем сегодня?
- Ну, все названные всё-таки по преимуществу литературоведы (я, честно сказать, не уверена, писали ли Гинзбург и Бахтин критику как таковую). Вообще же мне кажется, что профессиональная выучка в советские годы была жёстче, систематичнее, основательнее (но сделаем и очень большую поправку на идеологические ограничения и искажения), зато потом у пишущих и кругозор сделался шире, и возможностей для его расширения стало больше, и свободы – даже теперь – всё-таки ощутимо больше.
- Можно ли человека научить писать рецензии, и если да, то, что для этого требуется? Какие штудии?
- Ну почему же нет, не рождаются же с этим умением, – я же вроде бы научилась (улыбается). Вообще-то, лучше качественного филологического образования тут, конечно, ничего не придумать, а если вдруг его нет, то можно же учиться на примерах - наблюдая и анализируя, как это делают те, кто уже очень хорошо это умеет. Просто думая над текстами коллег и делая выводы. Ну или если кто-то знающий и умеющий хотя бы несколько раз подряд на твоих глазах выправит твои писания, показывая, чего в них недостаёт и что, напротив, стоит убрать.
- Вы любите путешествовать. Поездки помогают или мешают концентрироваться на вашей работе?
- Скорее заставляют (улыбается). Это дома можно работать целый день подряд (скорее целую ночь – и затем радостно отсыпаться). В поездках, раз уж ты куда-то приезжаешь, днём надо ходить и смотреть – потому что светло и музеи открыты, и время на работу (которую всегда возишь с собой) остаётся только вечером, – и ты не можешь сидеть всю ночь, иначе потом днём, гуляя по новому для тебя городу, ничего своей невыспавшейся головой не будешь соображать. Так что сжимаешься в кулак и, устав от дневной ходьбы, вместо того, чтобы отдыхать – делаешь то, что нужно, за несколько вечерних часов. Стресс на самом деле изрядный (и отдыхать хочется – но нельзя), но когда всё время и на протяжении многих лет так делаешь - привыкаешь и сжимаешься в кулак уже автоматически. Такая школа концентрации. – Приезжаешь домой и радуешься: уффф, наконец-то спокойно поработаю!
- Расскажите о своей последней поездке... Какие впечатления вы оттуда привезли?
- Если о самой последней – то это был Петербург во второй половине октября, куда я ездила уже Бог весть в который раз (и ездила бы постоянно), на сей раз ради участия в презентации одной хорошей книжки (собственно, «Духов для роботов и манекенов» Александра Чанцева), а заодно и пообщаться со своими петербуржцами и походить по городу, подышать его воздухом (мало что люблю я в жизни так, как северный воздух и северный свет. Такого света, как в Петербурге, в Москве нет – в Москве он гуще, теплее и слаще). Петербург прекрасно приводит во (внутренний) порядок сильно тяготеющего к хаотизации московского человека, он, подобно искусству, «утешает, не обманывая» (как сказал об искусстве не помню уж кто). Уже одной своей формой, типом организации своего пространства Петербург делает человека (ну, во всяком случае, если этот человек – я) собраннее, интенсивнее, внимательнее, глубже и точнее. Петербург – наглядный урок всего этого, его возможности и необходимости. Он – такая сложная-сложная машина по настройке человека. Сколько бы я ни бывала там – действует неукоснительно.
- Вашей работоспособности можно только позавидовать. Откройте, пожалуйста, секрет, как вам это удается?
- Ох, вот это точно не тот случай, когда надо завидовать. Как известно, у каждого свои неврозы и способы избавления от них, - так вот у меня письмо (волею судеб о книжках; но и слава Богу – это, давая твёрдую внешнюю основу, спасает от графомании, а то насочиняла бы) – одновременно и невроз, и способ спасения от него. В работу, в связанное с нею напряжение и усилия уходит вся (ну или почти вся) тревога, связанная с иными областями жизни как в своё иносказание, ею она и перемалывается, перегоняется в действие, хотя бы кажущееся конструктивным и нужным - и даже хоть кому-то кроме меня. Вот вроде бы жестоко устанешь и видеть эту работу уже не можешь (и раздражаешь сама себя как печатный станок по непрерывному производству текстов), а всё равно: когда работаешь – спокойно, только тогда и спокойно по-настоящему. Работа освобождает – от всего, что не она (типа: «мне не до этого, я работаю». Способ самоослепления, конечно, - но защитного же). А уж когда работа, особенно трудная, долго не получавшаяся, вдруг начинает получаться да в конце концов и доводится до освобождающего конца – это такое счастье, такая лёгкость, такая эйфория, что одного только этого ради стоит ею заниматься.
Ну и, наконец, я просто думаю письменно, и чтобы понять, что у меня делается в голове, как оно устроено и что с этим делать, мне нужно это написать. Не говоря уж о том, что мне нравится сам процесс писания, вождения рукой по бумаге, - даже помимо того, что он приводит душу и ум в порядок, - хотя да, приводит, - это в первую очередь удовольствие, делающее жизнь радостнее (выносимее, вот-вот). С этим занятием уютно, оно собирает жизнь, разлетающуюся в разные стороны, укладывает её в обозримые русла. Создаёт надёжную, убедительную иллюзию того, что жизнь не пропадает. Это такое ежедневное возражение смерти (нужное, конечно, единственно для душевного спокойствия возражающего – смерти-то всё равно, - но ведь и это совсем немало.)
Из всех этих свойств хорошо получается рабочая позиция, тем более, что, кроме писания буковок, я почти ничего другого и не умею.
Беседовал Артем Комаров