Август

 

Воздух пропитан истомой, дождём и хвоей.

Значит ли это, что следует возвращаться?..

Руки, сомкнувшись, печаль увеличат вдвое

То же – для счастья.

 Веки, смыкаясь, делают свет кромешным,

но позволяют видеть такие дали,

где наяву уже никогда, конечно,

сколько бы денег в воду мы не кидали.

Круг замыкая, шествует наша осень,

вновь начиная падкой листвы мытарства –

сон золотой бескрайних берез и сосен,

время сырой земли, слюдяное царство.

Слышишь, как изнутри бьются наши люди,

замкнутые в пространство сосновых комнат?..

Бог сам не знает, что с нами дальше будет

Так же и с теми, что нас берегут и помнят.


Брату

 

Мы вышли из города, полного смутной печали

и ясных надежд,

застревающих в божьем горниле,

но мы говорили слова и за них отвечали,

и ветер, качающий землю, с ладоней кормили.

На стыке веков солнце вечно стояло в зените,

дымящийся купол полжизни держать тяжелее.

А помнишь, как верили – хоть на бегу осените,

и счастливы станем, совсем ни о чём не жалея.

Но ангел-хранитель то занят, то выше таксует,

а наших, как жемчуг, таскает небесный ныряльщик.

Привычка грешить так всерьёз, а молиться так всуе

любую судьбу превращает в пустой чёрный ящик.

Не плачь же со мною про эту безхозную пустошь,

где редкая радость букет из подножных колючек.

Мы пленные дети – случайно на волю отпустишь,

бесстрашно теряем от города новенький ключик.


Тёмный лес

 

Она говорит: я  выращу для него лес.

А он говорит: зачем тебе этот волк?..

Не волчья ты ягода и, не сочти за лесть,

ему не чета. Он никак не возьмет в толк,

что сослепу просто в сказку чужую влез.

Смотри, говорит: вон я-то – совсем ручной,

а этот рычит недобро, как взвоет – жесть.

И что с него проку? И жемчуг его – речной,

и в доме – опасность, слёзы и волчья шерсть.

Она говорит: но росшие взаперти –

мне жалость и грусть, как пленные шурави.

И кто мне, такой, придумывать запретит

то небо, в котором – чайки. И журавли…

А он говорит: но волк-то совсем не в масть,

он хищник, не знавший сказочных берегов,

и что будешь делать, когда он откроет пасть,

ведь ты не умеешь, кто будет стрелять в него?

Она говорит: а я стану его любить,

взъерошенным – что ни слово, то поперёк,

больным и усталым, и старым, и злым, любым.

А он говорит: а волк твой – тебя берёг?..

Как в «верю – не верю» играют на интерес,

ничейная жизнь трепещет, как чистый лист.

Но сколько осилишь ведь,

столько и пишешь пьес,

ищи свою сказку, их всяких здесь – завались.

А волк всё глядит и глядит в свой далёкий лес.

 

Деревья будут большими

 

ты один в этой осени ветреной, оспяной,

закрывая лицо, бредёшь, обнимая сосны,

понимая уже, что молодость за спиной

не крылом прирастёт, а странным

горбом несносным.

как его не затягивай, этот живой рюкзак,

что туда не толкай на идише и латыни,

но в истёртую кожу впивается снов гюрза,

вот и стынет.

умереть соберёшься – окажутся ночи длинными

и глаза не закрыть, и от звёзд никуда не деться,

а деревья в окно смотрят грозными исполинами –

как в детстве.

твой же съёжился мир почти до размеров спаленки,

за порогом хрустит и свищет – вот-вот октябрь,

где ты всё ещё слабый, ненужный,

больной и маленький…

так не трусь хотя бы.

 

Так и ты

 

Просветлеешь лицом к лицу,

но с того не легче –

за  оконным стеклом завис горизонт на вырост,

И ржавеет ландшафт, и время совсем не лечит

этой осени стойкий ласковый нежный вирус.

Посмотри, облака косяком подались на нерест,

оставляя чешуйки снов в семицветных хордах,

и полынь не звезда,

и на мёд извели весь вереск –

бабье лето, хмельная песня на трех аккордах.

Пламя синих ночей изошло на трескучий лепет,

поревёшь у реки – ни жива, ни мертва водица.

Это осень бесстыдно горбатого снова лепит

то ли бога нам –   

кто же станет с таким водиться?..

Так и ты мне ни в жизнь

ни одной не простишь измены,

оставляя столбом соляным, старожилом чащи,

иступлённой иглой, умыкающей свет из вены,

слепорожденным вещим сном

в пустоте урчащей.

Пусть на время, но время свертывания короче.

Я не спорю, что ты любил меня крепче, Отче,

но я тебя – чаще.

 

Рецидив

 

ты срезанных цветов мне не носил

боялся этой выморочной смерти

растить свои – ни времени ни сил

вот и храню два лепестка в конверте

прими и ты – сентябрь из первых рук

привал бесстрашных в золоте и дыме

но ты рисуешь круг

рискуешь в круг

и сумерки становятся седыми

мгновенно отрастает борода

у каждого из местных анекдотов

мы оставляем наши города

но не находим нужных антидотов

лиха беда начало – вот те крест

а я всё песни пела суп варила

и тьма окрест я помню этот квест

как дрейфовала наша субмарина

ты с чабрецом бодяжишь анашу

друзья дивятся ах неосторожен

а я наш страх под сердцем уношу

минуя лапы пристальных таможен

коньяк воздушно-капельным путем

последний гусь в счет будущего года –

с тех самых пор мы в прошлое бредем

где на двери болтается щеколда

спасительного жара нацедив

поди вернись скорее отнеси ей

ведь что такое осень – рецидив

страна больна бедой и амнезией

святые девяностые в аду

кто нас учил теплее одеваться

мы молоды и к нашему стыду

мы счастливы

раз некуда деваться

 

Титры

 

растерявший все буквы в этом раю киношном,

ошибающийся дверями и этажами,

привыкаешь молчать –

так, как нож привыкает к ножнам.

и сжимать кулаки, чтоб пальцы не задрожали.

обнимаешь прохожих, как будто сто лет знакомы…

всё, от самых искусных швов до случайных трещин,

познаётся в сравнении, всюду свои законы –

ночью страшно без тени, а утром морщины резче.

ночью может любая вспышка звездой казаться,

вот и бьёшься в пустое небо – не запретит ли

заскорузлых бинтов неверной рукой касаться.

крупным планом любовь и смерть,

остальное – титры.

остальное – стальные нервы и шаткий почерк.

хриплый голос за кадром цедит своё «amore»,

да звенят на ветру гирлянды златых цепочек

на заброшенном дубе в ветреном лукоморье.

 

Ещё бы

 

едва устанешь медь с моста ронять –

и вот уж сеть мечтает отвисеться,

растёт на листьях ржавая броня

и к перебоям привыкает сердце.

так осень постепенно входит в раж, но

не полной мерой мстит. не оттого ли

здесь по утрам так холодно и страшно,

что не хватает – то любви, то воли,

то веры опрометчивой, то – сил…

ты мог бы пожалеть меня, малыш, но

ты сам из тех, кто по свистку тусил.

а колокольчик мой почти не слышно

и блажь звенеть, не ведая – по ком я.

скажи, кукушка, сколько нот осталось,

и кто в последний дом мой кинет комья,

и что такое осень, как не старость

в краплёном мёртвым золотом аду?..

господь прощает давящих на жалость,

так плачь, малыш, сойдёшь за тамаду,

на плачущих всё это и держалось –

наш странный век сливающих чернила,

воспевших виртуальные трущобы,

где осень пусть прекрасна, но червива.

а нам ещё бы времени, ещё бы